До конца февраля мы изготовили 64 ледяных молота, используя полностью два куска Льда из четырех, привезенных в Москву.

Мясная машина

Запасшись ледяными молотами, мы стали думать о месте, где можно было бы укрывать новообретенных. Это было крайне важно. Никто из наших не располагал индивидуальным жильем, все мы жили в советском коллективе, не имея возможности уединиться. А новообретенным братьям необходим покой, уход и изоляция. К тому же после простукивания многие из них будут нуждаться в медицинской помощи. Это создавало серьезную проблему. И требовало решения. Мы ехали в Сокольники, садились на снег в круг, говорили сердцем. Сердце подсказывало: загородный дом. Сидя в круге, мы видели его. Дом наплывал на нас из-за густых елей – деревянный, дореволюционный, со старой мансардой и флюгером в виде пегаса.

Сердце не могло обмануть: через два дня мы увидели этот дом глазами. Он принадлежал профессору Московского университета Головину, чей сын, бывший белогвардейский офицер, был арестован по обвинению в «антисоветском заговоре». Подобный арест в то время подразумевал один исход: пулю в затылок в подвалах Лубянки. Вскоре арестовали и старого профессора. Жена его не перенесла двойной утраты и скоропостижно скончалась от инфаркта. Московскую квартиру Головиных и дачу в подмосковном поселке Люберцы конфисковало ОГПУ. В квартиру въехал какой-то чин из 1-го отдела со своей семьей, а дачу приняли на баланс ХОЗУ, чтобы летом передать ее какому-нибудь чекистскому начальнику. До начала лета она стояла опечатанная. Мудрость сердца подсказала Иг нужное решение: звонок из Хабаровска Агранову, начавшийся как бодрый разговор о текущих делах двух старых друзей, завершился тем, что Агранов, рассказав о деле Головиных, сам предложил поселить брата и сестру Дерибаса на даче в Люберцах до лета.

В этом была сила Света: наша воля раздвигала густой окружающий мир, беря от него необходимое.

Мы с Фер въехали на дачу, чтобы «охранять имущество ОГПУ». Дача стояла за забором, лесистый участок скрывал ее от посторонних глаз. Лучшего места для укрытия новообретенных нечего было желать. На сэкономленные деньги мы закупили и завезли на дачу овощи, постельное белье и медикаменты. Сюда же перевезли тридцать ледяных молотов и спрятали в дровяном сарае. На службу в Москву мы добирались на ранних поездах.

Все было готово к началу поиска. Мы с Фер наметили день: 6 марта. Это был выходной, поэтому другие братья могли быть рядом с нашим магнитом. Без них мы оказались бы беспомощны.

Братство готовилось: встречаясь, мы говорили сердцами, намечали пути, страховались. Иг был с нами: из далекого Хабаровска шла помощь его сердца. Листы отрывного советского календаря опадали стремительно, как осенние листья: 2, 3, 4 марта. Мы приготовились.

Но 5 марта со мной случилось нечто очень важное.

В то утро, приехав на работу, я получил неожиданное задание: отправиться в Публичную библиотеку и доставить оттуда на Лубянку собранную информацию по буржуазной прессе. Сотрудник, постоянно занимающийся этим в архивном отделе, заболел. Узнав, что я знаю два иностранных языка, начальник поручил это мне. Добравшись на трамвае до библиотеки, я показал свое удостоверение и прошел в отдел спецхрана. Сотрудник библиотеки, собирающий информацию по западным газетам для ОГПУ, сказал, что ему нужно еще полчаса, чтобы просмотреть только что поступившие газеты. Он предложил мне подождать в читальном зале. Я взял несколько советских газет, вышел в общий зал и сел за свободный стол. Несмотря на утро, зал был почти полон. Опустив головы, все молча читали и писали. На глухой стене зала висели четыре громадных старых портрета: Пушкин, Гоголь, Толстой и Чернышевский, заменивший висевшего ранее Достоевского, уже тогда объявленного «реакционным писателем». Портрет Чернышевского был написан недавно и сильно выделялся живостью красок по сравнению с состарившимися изображениями трех русских классиков. Глядя на портреты писателей, я смутно вспомнил их, присутствовавших в моей прошлой жизни. И подумал, что сейчас для меня нет никакой разницы между Достоевским и Чернышевским. Потом я вдруг почувствовал очень сильную усталость. Последние трое суток я совсем не спал: ночами мы приводили в порядок дачу, разгромленную чекистами во время обыска, готовились к началу поиска и интенсивно говорили сердцем. Опустив глаза, я стал просматривать свежий номер «Правды». Но усталость наваливалась на меня: руки одеревенели, глаза слипались. Давно я не чувствовал себя таким беспомощно усталым. Сердце мое словно онемело. Спертый воздух читального зала, пахнущий старыми книгами и старой мебелью, стремительно усыплял меня, как эфир. Тараща слипающиеся глаза, я начал читать коллективное письмо рабочих завода «Красный выборжец», призывающих начать социалистическое соревнование на всех предприятиях в СССР, и заснул, уронив голову на стол.

Я провалился в яркий и глубокий сон: моя гимназия, урок литературы, я сижу, как обычно, на парте с увальнем Штюрмером; класс залит солнечными лучами, за вымытыми окнами начало лета; в классе полная тишина, только слышно, как поскрипывают наши перья да мерно прохаживается между рядами учитель литературы Викентий Семенович; мы пишем выпускное сочинение; я понимаю, что это сон из моей старой жизни, давно забытой мной, поэтому он смешон и жалок, но я смотрю его, потому что очень устал; все сидят, склонившись к партам; передо мной лист разлинованной бумаги с синей печатью нашей гимназии в углу; моя рука выводит на листе название сочинения «Федор Михайлович Достоевский»; я макаю перо в чернильницу, заношу его над листом и вдруг понимаю, что я совершенно забыл, кто такой Достоевский; я поднимаю голову и вижу большой портрет Достоевского, прислоненный к черной классной доске; я вглядываюсь в него; но чем больше я вглядываюсь, тем яснее понимаю – передо мной изображение совершенно незнакомого мне бородатого мрачноватого человека с массивным лбом; он серьезно смотрит на меня; я оглядываюсь: все пишут сочинение о Достоевском; я пытаюсь вспомнить и понять: что сделал этот мрачноватый господин? почему мы пишем сочинение о нем? кто он? Но память моя молчит; не зная, что делать, я поглядываю на однокашников: все они старательно скрипят перьями, все пишут; я понимаю, что теряю время, толкаю Штюрмера локтем, он нехотя поворачивается; «Кто это?» – спрашиваю я, показывая глазами на портрет; он достает из парты толстую книгу – собрание сочинений Достоевского, протягивает мне; я беру ее в руки, раскрываю и вдруг ясно понимаю, что эта книга, итог жизни бородатого человека с серьезным взглядом, всего лишь бумага, покрытая комбинациями из букв; именно о ней, об этой покрытой буквами бумаге пишем мы наше выпускное сочинение; только о бумаге – и ни о чем другом! Мне становится невероятно смешно, что сейчас мне предстоит описывать эту бумагу в сочинении; я смеюсь и прерываю сон.

Подняв голову, я открыл глаза: я находился в читальном зале. Но на самом деле я спал. И был уже в другом сне. Вокруг все так же сидели люди и тихо шелестели бумагой. Я поднял глаза. Четыре больших портрета висели на своих местах. Но вместо писателей в рамках находились странные машины. Они были созданы для написания книг, то есть для покрытия тысяч листов бумаги комбинациями из букв. Я понял, что это сон, который я хочу видеть. Машины в рамках производили бумагу, покрытую буквами. Это была их работа. Сидящие за столами совершали другую работу: они изо всех сил верили этой бумаге, сверяли по ней свою жизнь, учились жить по этой бумаге – чувствовать, любить, переживать, вычислять, проектировать, строить, чтобы в дальнейшем учить жизни по бумаге других.

Я понял и этот сон. И прервал его. Открыл глаза. Поднял голову. Я сидел на Льду. В той самой ложбине, протаянной моим телом в ночь, когда заговорило мое сердце. Вокруг были только звезды. Земли не было: глыба Льда парила в черном пространстве. Это был уже не сон. Но необходимое мне. Я положил ладони на Лед. И тут же коснулся его сердцем. Глыба тотчас ответила мне. Сильно и резко. Лед содрогнулся. И я сердцем принял этот неожиданный удар. Сердце содрогнулось. И в нем открылось новое. Я увидел сердцем. И Земля появилась вокруг. Я увидел сердцем всю нашу планету. Вся она от камней, воды и растений до животных и людей состояла из атомов – нашего строительного материала, порожденного Светом. Вся она была однородна – не было никакой разницы между камнем и человеком, деревом и птицей. И посреди этой однородной массы ошибочных, громоздких комбинаций атомов сияли двадцать точек Света. Они светились в сердцах моих братьев и сестер. Я видел каждого. Они были совершенны в этом угрюмом мире.